море перепахано, ждёт посева.
лодка перегружена, ждёт прилива.
на валун у берега птица села.
небо милосердно, земля справедлива,
как и всё, что пропето в двоичном коде -
либо ты внутри, либо ты снаружи.
море беспощадно.
и о погоде: завтра ожидаются - ветер, лужи...
птица поднимается, начинает
в небе ворожить,
(помните- милосердно)
и фонарь на пирсе дрожит словно тот чинарик
на губах повздорившего с женой соседа...
мы, взявшись зА руки...
мы бродим по лесам.
мы на закате сбрасываем перья.
мы равными становимся "Весам"
и "Близнецам"...
и нашим спинам веря,
за нами слепо тащится листва,
идёт на расстоянии крыла.
так мы выходим нА берег реки.
там осень юная,
там птицы крик в тумане.
и предсказанья,
сотни предсказаний
стоят вокруг, как поцелуй близки.
и я тогда шепчу тебе: - услышь!
сову, туман, звезды шуршанье мышье.
и говорю: - лети!
и ты летишь.
и говорю: - дождись!
и ты дождишься.
"одна надежда - женщины.
в сухих
остатках мира - капли вечной влаги.
когда слова пугаются бумаги
и мёртвых судят за дела живых -
они надежда."
рабби Берл из Брод,
закончив говорить, глядит в оконце,
где солнце щурится, где курица несётся
(рожает в смысле),
где бесцветный кот,
похожий больше на лежалый ворох
осенних листьев,
дремлет у крыльца.
я выхожу.
из своего лица
лишь желез слёзных узнавая шорох.
каждую ночь бьёшься в оконце лбом,
клювом и глазом,
словом из Пятикнижия.
быть в невозможности, лишь бы не быть рабом.
шум услыхав, соседка орёт: " вы выжили
там из ума?!"
мы выжали из ума веру
и вот, нарекая её свободой,
смотрим туда, где средь чёрного небосвода,
нас освещает единственная луна...
звенело так, что слышен этот звон
был Ионийских гаванях. воловьи,
тугие выи тяжкоступных волн
рвались от напряжения,
по морю
расшвыривая крупные куски,
луною освещённой, солонины.
щитов ахейских медные пластины
в воде дрожали.
сев на край доски,
я ждал рассвет, как ждут его впервые.
и постепенно стала исчезать
луна и спать
ушли сторожевые
безжалостные рыбы.
берег стал
твердеть, как остывающий металл,
светлеть, как заживающие раны.
по берегу спортсмены семенят...
"привет тебе, о, богоравный Гад.
привет тебе, о Шмулик , богоравный".
время писать о птице,
о вороне, о крыле.
о сентябре писать,
о волне и воле,
сопротивлении воздуху и земле.
время писать об узкой твоей ладони.
время писать перечень всех примет
жизни,
и недоумевая слушать,
как на окно надвигается фиолет,
как он сочится сквозь жалюзи.
пересушен
летней жарой,
горло язвит мне крик,
шёпот и нота октавы ...
какой?...десятой?
время записывать, как я тысячекратно,
в зеркале будто,
в ладони твоей возник.
...всё кистью беличьей,
всё масляным мазком,
всё чутким ко всему прикосновеньем,
всё тишиной, всё удивлённым зреньем,
всё розы распустившимся цветком,
всё создано.
пой, голубица, пой.
пой матушка, гурчи мне "баю-баю",
страницы пожелтевшие листая,
зачем-то оперённою рукой.
...в общем выходит Катюша нá берег Иордана.
дальше - эротика,
в смысле она открывает рот
и поёт про степного орла,
и ещё поёт, как картаво и тесно ей на берегу Иордана.
я же сижу, рыбачу себе в кустах, в метрах стах от неё,
в годах, эдак, тридцатистах.
чо орёшь, говорю? распугаешь мне рыбу сопливой своей печалью. вот она рукавом взмахнёт - гуси-лебеди из рукава,
вот за ними как мошки, как северный гнус - слова.
а о чём слова...?
не пойму. сижу, пожимаю плечами.
была удачною охота.
мы взяли ли́сa и по снегу
теперь идём обратно в город.
везде весёлая зима. ...
трактир.
горит костёр у входа
гарцующий и светло-пегий,
по стогу облачному ворон
летит раздвинувши крыла.
да нет, не город, а скорее
посёлок городского типа.
да, городского типа, точно.
везде весёлая зима.
и в ней ни одного еврея!,
помимо этого вот типа,
который пишет эти строчки:
"везде весёлая зима,
они спускаются в долину,
как будто медленные пули,
как будто парафина капли,
угрюмо наступая на...
на времена, на воздух длинный,
тоску по мировой культуре...
"ужо мы встретимся" шипят мне.
везде весёлая зима.
фотографические лица.
портрет, портрет, ещё портрет...
Ямпольский, Альтман, Марценицин
и слева незнакомый шкет.
откуда взялся этот слева?
но раз уж взялся, пусть живёт,
пусть дождь осеннего посева
из неба серого взойдёт
и вместе с нами, вместе с нами
пусть будет он запечатлён,
со всеми будущими снами,
со всей бессонницей о нём.
пойдём, по Греческой пройдёмся,
пойдём пройдёмся, как всегда,
пойдём по Гаванной пройдёмся
туда-сюда, туда-сюда.
как капли по стволам бежали,
и мы, гуляющие, как
превозмогая обожанье,
как научил нас Пастернак,
на дождь рассыпчатый глядели
и "Украинский Оксамит"
глотая, были в самом деле.
мы в самом деле были.
вид
тех улиц мокрых вспоминая
спошлишь чего-то о судьбе:
"ау, вы кто? вы где?".
не знаю..
нет, впрочем Альтман знаю где.
займёмся всесожжением псалмóв,
забытием имён, разрывом списков
галлюцинаций.
всё в огонь, чтоб искры
игольчатые
оправданьем слов
служили б...
вспыхнут, вспыхнут-упадут,
как небыло.
"как небыло" и значит,
что небыло.
скажи сто раз- "кунжут",
не скрипнет дверь, и птица не заплачет
в ночной пустыне,
в тишине ночной,
где гласные сжимаются от зноя ,
где слушая, как первый ветер ноет,
сжав губы говоришь ему: "не ной."
о, Боже мой,
затянутый в строку,
как оленёнок в жадную трясину,
как ты, глазастый, непроизносимый,
моею судорогой был сведён к стиху?!
от многих гласных - многая печаль.
"Невидимый", я так в тебя кричал...
всё в "молоко", всё в сторонy, всё мимо.
смотреть на искры, бормотать -"кунжут"...
не помнить жизнь,
и слушать, как несут,
сквозь ветер звёзды,
ящик из ситтима...
средь низких каменистых облаков
металась тень свободная от птицы.
блажен рождённый, чтобы удивиться
падению египетских оков
с морской волны.
двурозовым лучём
восход с плеча, как принято на юге,
кромсал потёмки, возвращал на крýги
юго-восточный ветер.
ветер в чём
мать родила, (хотя о ветре так
наверное не скажешь... впрочем, ладно),
вдоль волн колоратурно и руладно
дул к северу.
на севере маяк.
на севере бульвар.
цветёт каштан
и пьяный Колька Моцарта играет
в Гамбринусе на балалайке. там
чужая жизнь, чужую вспоминает
жизнь и потом,
уйдя из кабака,
идёт на берег, дальний ветер дышит
и вслушавшись в морскую пену слышит
ту птичью тень,
обутую в меха.
...из Раши кажется:
"представь себе. когда
и Зверь и Бог подвержены словам
одним и тем же,
как дойдёшь до сути?
не отвечай, записывай за мной:
- там ре диез, а там вот соль бемоль.
и это всё.
...а за стеною зной.
...а справедливость больше правосудья."
нет, всё ж не Раши.
вру, конечно вру.
что ж делать нам, стоящим на юру?
вдыхать назло словам горячий ветер?
пить Августа расплавленную тень?
иль вспоминать друг друга в темноте,
пугаясь птиц,
рыдающих, как дети?
...когда же в час молчанья моего
ты вздрогнешь и правдивое услышишь,
качнётся ветер, воздух станет лишним
и можно будет выдохнуть его.
так выдохом прими и сохрани
и дрожь свою, и правду, и молчанье.
и не отдай меня на поруганье,
и никому меня не говори.
Ливан был с правой стороны.
луна была волны напротив,
вернее на краю волны.
из всех известных мне мелодий
я пел мелодию одну.
я прославлял волну.
Ливан был справа. за спиной
моей, с холмов, в светло-лиловой
прозрачной ткани, за спиной
моей, с холмов, в светло-лиловой
накидке, появлялось слово.
и слово это было мной.
а там Ливан, а там Дамаск...
ни Украины, ни России...
и в небе чайки голосили,
как люди в час любовных ласк.
вот и творили мерзкое пред лицем Его.
каждый, прилипнув к каждому обращался в целое,
напоминая серую (ту, что из детства ) кашу...
манную,обжигающую, кипящую.
безудержною рвотою шли по сугробам к капищу,
поклониться железному "Уралмашу".
я запомнил Февраль. небо полное алюминием.
идол чугунный, в ста метрах от входа, гноился инеем.
вот и всё из щемящего, о чём бы мог рассказать я.
...нет, ещё...
распевал, жидёнок, "баранки-конфеточки",
в Новый Год облевал новогоднее платье Светочки.
где ты, Светочка? отстирала ли платье?
наплевать.
расстояние от Февраля до надела Иудина
измеряется книгой, а не картой, или какой посудиной,
то ль летящей по небу, то ль идущей пО морю.
в коматозном
Августе, у Солёного зеркала, в тысячный год проживания
своего на земле, превратившийся в упование,
слушаю тайный дождь, да негласный воздух.
высоковольтной готики столбы.
пугливы облака.
теплы оливы.
и рыбы в глубине морской руды
ползущие,
слепы и справедливы.
всему назначив рифмой апельсин,
что было сил, потянешься к тетради,
и первой строчкой пишешь: "Бога ради,
ты сам-то понял, что наголосил?"
и воды эти, и вот эта твердь,
и эта смерть, идущая по кругу,
и люди, что боятся подобреть,
обнять, прижать, поцеловать друг друга.
и так напишешь, выглянешь в окно,
а там темно, там голуби на крыше...
там женщина с глазами, как в кино
"люблю тебя" кому-то в ухо дышит.
коснись меня. нырни со мною вровень.
смотри, деревья, каждое - Бетховен,
косматой шевелюрой шевелят.
шуршат, шипят: "когда бы не Елена..."
а на столбе глаза из Полифема -
то изумруд, то яшма, то гранат.
как, оказавшись в этой переделке,
я сочинял кричалки и сопелки,
то восклицал, то вопрошал: "спаси".
как вслушивался в шум предзвёздной пыли,
где Белки-Стрелки жалобно скулили
средь чёрных дыр: "еси на небеси".
...и этот Бог, и дерево его,
и яблоко, хотя первоисточник
нам говорит, что апельсин.
и точно,
откуда яблоки, с какого "и-го-го".
задорный плод, оранжевых кровей,
дарящий память о начале слова,
о теле звука, наготе вещей,
о пристальном дыхании живого.
так были изгнаны.
так ветер босиком
плясал пред нами, падал на колени,
вставал, кружился. так кусты сирени
шумели нам готическим стихом,
тем торжеством присутствия всего
во всём, куда б мы
взгляд не направляли.
и так мы шли. и недоумевали.
и узнавали знака вещество..
не блестит в глазу солёная кислота.
это ж химия , брат..., геометрии не чета.
без полста не просечь.
пустота листа
бьётся в клетке тетрадной, как в паутине муха.
и погоды такие, что пустынная пустельга,
про снега ничего не зная,
думает про снега.
солнцу ухо подставишь,
в Ухе злота серьга
обжигает ухо.
и глядишь вокруг, вслушиваясь в ожёг.
вот летит пустельга, думает про снежок,
бессарабцем прикинувшись, ветер танцует жок,
пустота, словно муха гудит
(о мухе писал я вроде...?
ясно, брат, что по химии у тебя трояк.)
камень думает о часах, о земле размышляет злак,
к жертвеннику прикованный Исаак думает о свободе.
...теперь Июль. жара со всех сторон.
в убежищах остекленевших крон
едва заметен хрупкий, тонкий ветер.
и листья в них, предчувствуя пожар,
друг к другу прижимаются дрожа,
как щуплые испуганные дети.
мы на горе. с горы нас манит вид
на Скифополь, осколки стен и плит
на главной улице, где всё ещё гуляют
народы многие, пыль липкую топча.
на рынке виноград и алыча.
- а синенькие ваши не горчат?
- я шо, их целовала?
- ну, нe знаю...
в машину сядем. радио першит.
за окнами сосна, орех, самшит,
усталая земля, суглинок, в коем
хранится запах вечного труда.
из новостей Веласкес, как всегда,
Рахманинов, и Амос из Фекои.
из Одессы, как бы не было это "избито",
помнится запах акаций в конце Июня.
остальное забыто, даже бетонные плиты
на пляже в Аркадии. ...
акации, несколько полнолуний,
да и те, потому, что связаны с поцелуем,
полудетским хлюпаньем в подворотне дома,
где когда-то жил Пушкин.
-ну шо, балуем!!!
из окна, нас пугая, кричала какая-то Доба...
то ли Доба-Лея, то ль Сара-Двойра, да важно ль это?
лето в акации пряталось, с ветром игралось.
помнится, утром второго дня появлялось небо.
что же ещё?
ах, да, от воды отделялось...
покинувшим, опередившим нас.
писать о вас прошедшими словами
нелепо так же, как горящий газ
зажечь пытаться,
иль к зажившей ране
пытаться приложить ненужный бинт.
так думал я, бродя средь пыльных плит,
где имена и времена.
и падкий
до облаков, луч солнца мял бока
их женские.
и млели облака.
и ветер так растягивал меха
деревьев, как юродивый трёхрядку.
а вот он есть , а вот уже и нет
и связка между этими словами -
"а вот уже и" - треснувший стилет,
хруст мшистых веток на лесоповале.
где мокрые глагольные бобры
из быстрых букв подобие плотины
сооружают, в мякоть древесины
передние вонзая топоры.
и черною водой разделены
стоят вот здесь - "он есть", а здесь - "он выбыл".
и жизнь, как тать заходит со спины,
бьет по плечу и предлагает выбор.
как бы прожить? да прожитое записать бы?
летнее солнце, ветер, разрыв бегоний,
чайник, подаренный маме ещё на свадьбу.
(неужели он лучше меня помнит её ладони?)
что ты поёшь за окном голубиная птица?
что ты шуршишь неразборчиво божья корова?
всё оприходовать. всё занести в таблицу,
в книгу амбарную, не упустить не слова.
чтобы зюйд-вест, гуляя по царству мёртвых,
книги амбарной этой листал страницы,
напоминая, что покидая горло
звук продолжает загустевать и длиться.
чтоб удивлённо, слыша его бессонный
скрежет, когда он в ходиках роет яму,
вздрагивали МидгардсOрм - берегущий волны,
Соль и Единорог, берегущие маму.
...в начале "Вначале" создал Предводителя Армий,
а тот обнаружил томление моря и ветра,
и пористый запах хлебов из открытой пекарни -
свидетеля размежевания мрака и света.
а дальше я шёл через город.
а дальше на узкой,
на каменной улочке - женщина в душном наряде.
из вижницких вроде...
а может, кто знает, из гурских...
да важно ли это?
за нею, как строчка в тетради
за точкой, размашистым почерком шли и кричали,
смеялись, по моему восемь мальчишек, не меньше.
"Вначале"
лепил Предводителя.
слепленный им Предводитель
опять собирал свои армии
и не кончалось сыпучее время.
бегония прела. ровнялось
количество армий количеству букв в алфавите.
мы же бессмертны, пока читаем бессмертную книгу.
пусть бессмертие наше длится не дольше мига -
времени узнавания буквы, огня, металла,
или кристалла, в котором запаяно слово.
олово осени в этом краю медово.
так размышлял я у ворот Венецийского Арсенала,
вспоминая строки из "Ада", звуки из Амадея...
повторяя на гойской мове -"Domini Dei".
у стены кемарила кошка. вода сияла.
от ворот, налево -харчевня, за нею лавка
головных уборов. "увы, не по Сеньке шапка"
(это сказала мне продавщица - грудастая дама)
типа не лезь в калашный, а топай, топай...
местечковый глупец слагающий тропы-шмопы
в пределах Дана.
там где с холмов сползает ветер змееголовый,
чешуёю царапая царство медуз и мидий
в воду течёт, произносит неслышное слово:
" о Суламифь, неужель я тобой не видим".
когда новопреставленный закат
своей пытаясь оправдаться кровью
пред Богом ползал.
я болел любовью.
избитой рифмой взятой наугад
из россыпи других случайных рифм.
и вспоминал, как создавался миф
о ветхом мальчике, игравшем на свирели
блатняк, гоп-стоп, аицин паровоз...
зачем нам слёзы? нам не надо слёз.
рос олеандр и волны розовели.
и розовели волны, словно в них
плескались женщины вне тряпочек купальных.
свирель звенела и в разломах скальных
внезапный обнаруживался стих.
а дальше шли дожди и города,
бессонница, зависимость от тела.
и да, свирель звенела... и звезда
рыдала в крик.
и да, свирель звенела.
начальнику хора, на орудии аламоф:
" раны июня мой ослепляют взгляд.
это Делоникс цветёт по среди холмов.
это в тени его прячется виноград.
ветер поёт.
ты-ги-дым, поёт, ты-ги-дым.
словно он поезд. вагонов не сосчитать.
мать умерла.
превратилась не в вещь, но в дым.
можно её вдыхать.
можно угадывать буквы.
листать листву.
перечислять:
Делоникс, холмы, лоза...
иль приручить ворона.
иль сову,
чтоб не моргая смотрела тебе в глаза".
я слушал гитариста и смотрел,
как музыка избавившись от тел
кричащих струн, от схваток их уж если
быть точным, танцевала потолку,
как Саломея Ироду, строку,
мне посвящая древнюю: "воскресни!
мой жалкий, убиенный младший брат."
я воскресал. колол барбитурат.
и так ко мне, без лишних одеяний,
в очках для плаванья, заправленных в глаза,
отодвигая полутёмный зал,
шли женщины с полотен Модильяни.
и я их горла тонкие сжимал,
как ручки кресла, и когда звучал
аккорд последний,
из морского мела,
на звук являлся каменный моллюск.
и голову задрав, я слышал хруст
печенек хрупких шейного отдела.
расплавленный на солнце иолит.
здесь в полшестого проплывали греки.
их бронзовые шлемы, их доспехи
хранит медуза. осьминог хранит
гекзаметр, покачивая воду
на щупальцах. и я иду к нему,
волну перебирая, как струну,
слепому уподобившись рапсоду.
и так пою не каменный Урал,
не кислый дождь и запах аммиака,
в котором «ктонепомню» умирал,
повесившись на знаках зодиака,
но все свои несмертные грехи…
ложь, трусость и озвучиванье слога,
глядя на мир глазами осьминога,
строкою из восьмой его руки.
зелёную краску в Смиловичах не найти...
только летом.
и голубую в Смиловичах не найти,
только небом,
если оно не затянуто облаками.
жёлтую краску можно вполне добыть,
если выждать осень.
проще с чёрной - крикнуть, глаза закрыть,
и грохнуться оземь.
красная появляется в Смиловичах с казаками.
дева святая, розу пришпилив на грудь
кормит химеру
мелким дождём, мутью октябрьскою. муть
сделана серым.
серый - не выдержать, серый задраить красным.
выйти к реке, потом перейти за мост,
оглядеться вокруг и наполнить холст
первоначальным мясом.
выпить ещё. и ещё и опять ещё...
где-то в Смиловичах варят на праздник чолнт,
с курами говорят на идиш, запрягают в телеги саврасок.
больно не видеть.
ещё больней не смотреть.
взять папиросу, затянуться и умереть
от недостатка красок.
на духовых орудиях, в краю
печальных птиц и мелкой зимней дроби,
ползущему в ладони муравью:
" как буду прославлять тебя во гробе,
когда моя бессмысленная кровь
впитается безветренною глиной?
как буду говорить тебе: - единый
мой муравей?
какой порядок слов
придумаю.
какие вспоминая
глаза зелёные, открою новый стих?
на духовых..., на струнных...духовых
к шести твоим десницам припадая."
о тёплом море складывай слова.
верней не так - соединяй их в море,
волну к волне. подводная трава
качается, её движенью вторя,
качается задумчивый зюйд-вест,
свидетель Книги Царств и Песни Песен.
бери слова и складывай их в плеск
воды, и в блеск луча, и в жизнь и если
вдруг встретится глагол, идущий вспять,
в прошедшее и мёртвое глядящий -
молчи его, чтоб мир живородящих
и теплокровных звуков не предать.
...вот сижу, качаю ногой, как какой-нибудь николай.
появляется николай, говорит: - кончай, не качай,
это я, говорит, николай, по тексту ногой качаю,
чай не Коля ты, мил человечек, а Шимон чай,
будешь качать, осерчать могу невзначай.
я смотрю на него, и ничего николаю не отвечаю.
и нога моя - маятник.
вот, завершив строку,
из груди появляется клюв и хрипит: "ку-ку",
а потом раздвигая кровь и другие волокна,
в опереньи железном - птица... цып-цып, цып-цып...
и глаза её - не глаза, а чёрные леденцы.
я, говорит, пока выбиралась, насквозь промокла.
о, избыточность готики, остроклювый бессонный звук,
крюк железный, впивающий жало в стук
сердца,
в крик, ломающий с хрустом рёбра...
ну иди ко мне птичка. посмотри - за оконцем тьма.
посмотри, как во тьму вытекает себя луна,
как шумит листва, посмотри , как звезда продрогла.
...стало быть Муромцы, Добрыни, кибальчиши.
как тошнило меня от загадочной их души.
как я её разгадывал, сапогом залезая в зубы,
в рёбра Алёши Поповича одного,
что ж говорил, душа то твоя - того,
обосралась Алёша?
конечно грубо,
но от правды не денешься никуда, такое значит кино.
что ж, чего не коснётесь вы, всё в говно,
и при том кровавое, превращается?
как же это?
ну посмотрим давай, загадочный мой блондин
выйдем во поле значит, значит один на один,
пьянь чванливая, обдолбанный воин света.
и теперь, глядя на карту чужих боёв,
я встаю раздвигая плечами заржавленное жнивьё,
и говорю,
и с удивлением, собственной речи внемлю.
"я адмор из Межерича, порубанный хлопцами на куски
говорю вам, хлопцы, вглядитесь в мои кишки...
никогда, ни кому, не отдавайте землю.".
и грешен я не более, чем те,
кто испугался оказаться грешным.
судьба моя жила, как червь в черешне -
наружу выползет, осмотрит внешний мир
и извиваясь спрячется.
из дыр
проточенных судьбою в пустоте
сочилось нечто, что я звал кромешным.
кромешным чем?
желанием узнать?
желанием любить?
желаньем слышать?
быть выше геометрии?
быть выше...
иль просто находиться в стороне,
во вне своей природы, на стене,
разглядывая камень, вспоминать
слова, что кварц и ночь соединивши,
его создали.
ветер за окном
качает пальмы финиковой листья.
они длинны, как пальцы пианиста
и так же беспокойны, бесноваты.
я помню их зеленоватый атом,
сплав музыки с бутылочным стеклом.
а там вот пыль... а там дворовый кот...
а там сидит старик с конъюктивитом
и солнцу подставляет мокрый рот
и ничего на свете не забыто:
ни он, ни кот, ни купорос небес.
и я входил в их атомарный вес,
в разлом луча и в запах апельсина.
вот птица что из силы голосит,
вот ветер листья пальмы моросит,
вот женщина, рождающая сына.
«перекати поле» катится через поле.
«переплыви реку» переплывает реку.
«переживи время» переживает время.
мальчика называют - «никогда не знающий боли».
девочку называют - «приносящая человека».
и только оленя называют просто - «быстрым оленем».
ворон у них служит тотемной птицей.
крот у них служит кротом тотемным.
Бог повсеместный служит у них всевышним.
так и живут, без особых усилий длиться.
так и пишут, без рифмы, без цели, темы.
только тот умирает, кто становится лишним.
так говорил своим по перу собратьям,
синего неба странник белоголовый.
так говорил он им на скале совета:
«перекати поле» перекатывается по тетради.
«переплыви реку» переплывает слово.
«переживи время» переживается ветром…
в день "вышиванки" я надел талит,
и начался всемирный день талита.
со мною вместе праздновали это
событие цари:
царь Леонид,
Микенский царь, проконсулы из Рима,
посланцы севера - и Хлодвиг и Пипин.
кто ел, кто пил, кто танцевал, кто пел.
шарахали шутихи. было мило.
все ждали смерть, как перемену блюд
и к вечеру, накушавшись от пуза,
разъехались, сказав, что очень поздно,
что все сытЫ и Гитлеру капут.
гостям отвесив поясной поклон,
я вытер стол и начал мыть посуду.
шипели звёзды в темноте, как сода
в воде шипит.
дымил Самбатион.
утверждая беспамятство, от самшита-куста к кусту
дикой розы, к шиповнику, по куску
отрывая от них,
себя продлевает ветер.
и качает в ухе моём золоту серьгу,
и глотает цветы глицинии на бегу,
и трепещет листва, словно рыба попавшая в сети.
выедай духоту, захватывай города.
и ещё не жалей, не жалей меня никогда,
даже если я буду тобой раскрошен.
даже тогда, каменея в глазах росу,
на руках, на плечах, на словах тебя понесу
от самшита к шиповнику,
и далее.
и не брошу.
в незрячих пальцах мять зелёный цвет,
вечерний запах апельсинной рощи,
прижав к зрачкам безветренный вельвет
весенних сумерек. писать слова наощупь
и собственное имя узнавать
предчувствием невидимых предметов.
быть эхом, обнаруживать приметы -
"в незрячих пальцах цвет зелёный мять -
должно быть к лету.
тронуть апельсин -
должно быть к Моцарту.
задеть ладонью полночь - к любви."
идти, не покладая сил.
и видеть всё.
и не кричать: "на помощь!".
ветер, то ли внезапно выскочил из земли,
то ли (кто ж разберёт) соскочил с небес.
кувыркнулся два раза, поднялся и запылил,
а куда запылил - бес его знает.
без
линии, цели, сбивая с листвы стрекоз,
с толку сбивая, шедших на променад
женщин и прочих-других, извивался, рос
выше деревьев, себя поднимая над
крышами, голубями, над дымом труб,
словно щенка за холку, дым пригибая к ним,
дул, подражая движению первых руд,
геологических аспидов и хранил
в этом движении, словно в игле Кощей
знание смерти,
так же и он хранил,
то ли свободу, то ль имена вещей.
дул, извивался, рос, клокотал, пылил.
давай теперь о дереве ситтим.
всю ночь над ним горланил попугай.
дома уснули, но фонарь светил
в глаза домов, в глазницы их- читай,
в затянутые дикой чернотой
зрачки остекленевшие. о чём
в ночи свистела птица, и на кой,
сводя с ума палеозойских пчёл,
белели блея хрупкие цветы -
испуганные девочки ветвей,
оттаивая свет от темноты,
и попугай, который - соловей,
но только южный, укрывал крылом
дрожание их венценосных ног?
ужель, чтоб Бог, курящий за углом
чинарик смятый,
написать их мог.
слушай же песню о, мой любезный читатель
о том как исчез из вселенной город Марии.
как тяжели от пепла волосы горькой девы
и каждый пушечный залп, был лона ее содраганьем.
мне ли, жившему, средь вагонных заводов Урала,
не отличить от прибоя морского клацанье стали?
мне ли пасущему стадо на хОлмах Фекойских
не услыхать топот коней Вавилона?
вот от чего новые крики и стоны
слыша я вспоминаю о собственных стонах и криках.
я вспоминаю женщин седых, постаревших как камни,
я вспоминаю мужчин, к груди прижимающих книгу.
вот страстью к графике измученный скворец,
мятущейся гуашью шьёт пароли,
взломать пытаясь небеса.
юдоли
лежат внизу, в них мята и чабрец -
зелёная дрожащая крупа,
месторожденье шумных изумрудов.
вот он летит среди головогрудых
то кучевых, то перистых, пока
лететь ему, недуг его велит.
и узкое, беспомощное тело
своё уничтожает в чём-то белом,
неслышимoм, невидимoм с земли.
средь всполохов и игл огней придонных
так ясно виден взгляд Кассиопеи
и Лебедя крыло.
чернеют волны качающие узкую трирему.
о чём, мой свет, мы говорим с тобою?
о чём, мой мрак, мы стискиваем зубы?
о чём, моё дыхание, мы помним?
вот ворон, поводя брусничным глазом,
над мельницей фламандскою кружится,
кричит: "троянцы одолели греков!".
вот Лазарь вход в пещеру задвигает
и вешает табличку "не тревожить".
вот каменная баба Виллендорфа
стоит в бикини.
вот по небу бродят
луна бездомная, предположенье слова
и реквием - создатель Амадея.
речь всегда о свободе.
даже если её упечь
в заголовки газет или что-то вроде
заголовков газет.
прочитаешь и знаешь - речь,
как всегда о свободе.
запрокинув навзничь полночь глядишь в окно,
проживая ветер, как себя самого.
из корчи
звёзд, в падучей трясущихся, сыплется свет, зерно...,
и в ладонь твою падает.
злые кошачьи очи
во дворе глядят на огонёк в окне.
ветер листвою клацает, открывая
воздух ночной.
Адам выбывает из рая
в речь и свободу,
в царство своё на земле.
говорил рабби Саадия из Дрогобыча:
"я не знаю ни Галкина, ни Пугачёву, ни Макаревича
давеча, приходили люди чернее полночи
волокли меня за ноги к яме , верней навстречу мне
волокли эту яму".
и Бог Израиля,
Авраама ли Бог, Исаака, Иакова, вод ли, ветра ли...
говорил: "отебитесь от рабби Саадии" и скрижалями
щёлкал над ямой, как андалузкая блядь, костаньетами.